
8 сентября 1941 года началась 872-дневная блокада Ленинграда. В центре изучения эго-документов «Прожито» Европейского университета в Санкт-Петербурге вышел третий том сборника книжной серии, посвященной трагедии города, — «„Пока я жива, живешь и ты“: Женские дневники блокадного Ленинграда». «Фонтанка» поговорила о книге с составителями книги — историками Алексеем и Анастасией Павловскими.
Первый том серии («Я знаю, что так писать нельзя») посвящен феномену блокадного дневника, жанровым особенностям и месту в культурной памяти. Во втором томе («Вы, наверное, из Ленинграда?») публикаторы обратились к проблеме эвакуации, к редким дневникам эвакуированных, изучению сценариев выживания ленинградцев в других регионах СССР. Новый том серии — «„Пока я жива, живешь и ты“: Женские дневники блокадного Ленинграда» — посвящен женскому взгляду на трагедию. Составители книг — Алексей и Анастасия Павловские, ее научный редактор — известный историк блокады Никита Ломагин.
Восемь дневников, вошедших в новый сборник, — восемь женских судеб в осажденном Ленинграде, эвакуации и на фронте: партийная работница и заведующая отделом пропаганды райкома Вера Капитонова, директор детского дома Нина Горбунова, военная медсестра Анна Бритвина, прошедшая долгий и кровавый путь от блокадного Ленинграда до Берлина, студентка Зинаида Кондратьева, работавшая на оборонных работах и погибшая от голода, преподавательница, интеллигентка Мария Воробьева, мечтавшая о настоящей любви, домохозяйка Лидия Борель, совсем юная школьница из верующей семьи Марина Роза́ (Каретникова), геолог и поэт Мария Воскресенская.
— Насколько хорошо сохранились блокадные дневники, как они попадают к исследователям?
Анастасия: Центр «Прожито» более семи лет занимается сохранением и публикацией блокадных дневников — как в цифровом, так и в бумажном виде. Сегодня сотрудникам «Прожито» известно 648 дневников, написанных в блокадном Ленинграде. Кто-то подумает, что это немного для города, в котором до войны жили почти 3 миллиона человек и в котором во время блокады, согласно последним официальным данным, погибло более 1 миллиона 80 тысяч человек. Однако это не так. По нашим подсчетам, это более 30 % от всех известных дневников, написанных в Великую Отечественную войну. Это свидетельствует о невероятной интенсивности блокадного письма и связанных с этим человеческих переживаний: авторы дневников точно понимали, что живут в историческое время.
Алексей: И по всей видимости, 648 дневников — это не предел. Как правило, исследователи находят блокадные дневники в фондах музеев и государственных архивах: например, в ЦГАИПД СПб находится несколько десятков дневников, которые сотрудники Ленинградского отделения Института истории ВКП(б) собрали еще во время блокады, в ЦГАЛИ СПб в фонде Даниила Гранина хранятся дневники, собранные им и Алесем Адамовичем во время написания «Блокадной книги» в 1970–1980-е. Бóльшая часть блокадных дневников, попавших в распоряжение «Прожито», — это дневники, которые дети, внуки и правнуки блокадников хранили в домашних архивах. Мы находим их на блошиных рынках, а иногда и случайным, немыслимым образом: блокадный дневник Валентины Бароновой, который мы публиковали во втором томе серии, был вовсе найден замурованным в стене коммунальной квартиры. В процессе поиска мы нередко находили и другие блокадные материалы: переписку, множество официальных документов, воспоминания — их мы публикуем на сайте нашего цифрового архива.

— Почему блокадный Ленинград был «городом женщин»?
Алексей: Блокадный Ленинград был «городом женщин» просто статистически. И эта статистика — про ужас и чудовищные диспропорции гендерного состава населения. В июне 1942 года после первой блокадной зимы, смертного времени, было уже 25,6 % мужчин и 74,4 % женщин. На одного выжившего и оставшегося в городе мужчину приходилось три женщины, а среди 20–29-летних — девять женщин на одного мужчину (!). Это вносит трагические смыслы в выражение «город женщин». В то же время именно женщины были главной силой армии труда, врачебного персонала и вносили большой вклад в оборону города: на 100 мужчин-рабочих и 100 мужчин-служащих в декабре 1942 года приходилось по 423 и 485 женщин; к декабрю 1941 года были мобилизованы 32 тысячи сандружинниц и медсестер; 16,5 тысячи женщин стали бойцами местной противовоздушной обороны (МПВО), которая отвечала не только за то, чтобы следить за небом и гасить зажигательные бомбы, но и за санитарные мероприятия, погребения умерших… Блокадные дневники говорят об экстремальном женском опыте профессионалов, врачей и военнослужащих, но также и матерей, жен, сестер и дочерей.
Анастасия: Мы часто смотрим на блокаду Ленинграда женскими глазами. По крайней мере, когда речь заходит о блокадных дневниках, самыми известными из которых являются именно женские: Таня Савичева, Лена Мухина, Ольга Берггольц, Любовь Шапорина; если говорить о воспоминаниях, то это, конечно, Лидия Гинзбург, Ольга Фрейденберг. Среди всех дневников XIX–XX веков, имеющихся в распоряжении «Прожито», доля женских составляет всего 23 %. В случае блокады Ленинграда — это уже 45 %, то есть 295 известных нам блокадных дневников написаны женщинами. При этом их блокадный опыт, то, как они описывали свою повседневность, отношение к происходящему, сильно зависело от их профессии, сферы занятости. Из 289 авторов мы можем выделить пять основных групп: учащиеся средней школы; студентки; педагоги, учителя, воспитатели; рабочие и служащие; медики. Мы изначально стремились к репрезентативности нашей выборки. У каждой из наших героинь — «своя» блокада.
— В чем специфика именно женских дневников?
Алексей: Никакое высказывание не является «бесполым», все мы живём в перекрестье «гендерных взглядов». Вопрос не в том, в чем особенность «женского дневника», а в том, что мы из него можем узнать. Почему утрата «женственности» или «мужественности» — это глубочайшая травма для любой личности? Что значит «настоящая женщина» или «настоящий мужчина» как политические, идеологические концепты? Как женщина «самоутверждается», осваивая профессию, которую раньше считали «мужской»? Как государство по-разному мобилизует мужчин и женщин, как по-разному устроена «женская» и «мужская» пропаганда? Почему литература, театр и кино изображают мужчин и женщин так, а не иначе? Как связаны семейные роли и стратегии выживания в условиях гуманитарной катастрофы? Есть ли «женская солидарность» или классовая и политическая солидарность будут посильней? Почему мужчины и женщины по-разному воспринимают время и быт, по-разному переживают страдания? Почему мы осуждаем, восхваляем, ободряем, оцениваем, в общем, «объективируем» кого угодно, не задумываясь над тем, что за этим стоит наше представление о «мужском» и «женском»?
— В название сборника вынесена цитата из дневника Марии Воскресенской. В чем особенность этого свидетельства?
Алексей: «Пока я жива, живешь и ты» — это слова Марии Воскресенской, обращенные к ее мужу — геологу Алексею Деливрону. Одна деталь: на момент этой записи Алексей уже год как погиб, защищая Ленинград от нацистов. Но Мария не хочет и не может смириться с этой утратой, она садится писать свой дневник, чтобы выразить все, что она чувствует. Это самый необычный блокадный дневник, который я читал. Настоящий роман о любви, «любовное письмо длиною в год». Женщина отказывается признать окончательную гибель возлюбленного и, обращаясь к нему «на ты», как к живому, пытается обессмертить его имя, его образ: раз за разом настойчиво вспоминает его черты, его речь, его тело, его вещи, всю их совместную жизнь — их довоенный Ленинград, только им принадлежавший город. Воскресенская так никогда и не примирится со смертью мужа, ни во время эвакуации, ни после войны: это история о травме и любви, которая «всегда со мной», об однажды сделанном и выполненном обещании. Как писала Мария, обращаясь к мужу: «Я буду беречь твой образ живой, чудесный, радостный. Жизнь твоя не умрет. Я постараюсь имя твое поднять в солнечное пространство нашей Родины. Неужели ты не узнаешь о победе, которая сцементирована твоей кровью. …Тысячи жертв — это все ты, уходящие войска — это ты, новые боевые песни — это ты, музыка нашей Родины — это ты» (25 октября 1941 года).

— Во вступительной статье к одному из дневников сказано: «Флирт и сексуальные отношения в какой-то момент признаются М. Н. Воробьевой уместными исключительно в условиях мирного времени». Проживание горя для некоторых женщин сформировало этический кодекс, подразумевающий отказ от личного счастья?
Алексей: Наше общество не привыкло воспринимать блокаду как пространство интимных отношений, любви, привязанности. К этой теме нужно подходить очень аккуратно — и не для того, чтобы, не дай бог, не обидеть современное общество, а для того, чтобы быть этичным по отношению к женщинам и мужчинам осажденного Ленинграда. В отличие от нас, блокадники точно понимали, что голод сильнее любви. Но и то, что любовь сильнее голода. Как писала Лидия Гинзбург: «Дистрофия — тощая фараонова корова — поглощала все — дружбу, идеологию, чистоплотность, стыд. …Но больше всего любовь. Любовь исчезала в городе, как сахар или спички». Никто не придумывал «этические кодексы», как бы себя ограничить: в «смертное время», когда от голода и болезней пропадает менструация, выпадают волосы, ногти и зубы, человеку, вне зависимости от пола, требуются невероятные усилия для того, чтобы сохранить себя как «мужчину» или «женщину». Дневники, опубликованные в нашем томе, — об этом.
Анастасия: Дневники отчасти являются реакцией на официальную идеологию. Мария Воробьева очень внимательно прислушивалась к официальной линии и с готовностью воспринимала ее, а отказ от любви в ее случае — это почти что акт самоотвержения. Но здесь ее слова не только о горе, а о социальном расслоении, иерархии голода. Есть те, у кого есть ресурсы сохранять нормальные отношения в условиях гуманитарной катастрофы, а есть те, кто поставлен на грань существования и желает спастись в любом виде. Когда эти люди смотрят друг на друга, они испытывают целую палитру коллективных чувств: и зависть, и презрение, и жалость, и самодовольство, и много чего другого. Хлеб — это не просто про голод, это про то, как сохранить свою «женственность» или «мужественность». Наши современники, читающие о блокаде, об этом совершенно не думают, и в этом смысле понимают блокаду не так сложно, как следовало бы. Впрочем, для многих жительниц блокадного Ленинграда было еще одно очень важное понятие, в каком-то смысле синоним любви — верность. Как пишет в блокадном дневнике Лидия Борель о своем муже: «Я его безгранично люблю хотя он мне нисовсем верит… все удивляются почему я нискем нежелаю быть близко знакома всеобщее выражение „теперь война, война все спишет“. Вот этото и есть самое подлое в людях. Я презираю тех людей которые так рассуждают» (здесь и далее авторская орфография сохранена. — Прим. ред.).
— Насколько современники готовы воспринимать блокаду с ракурса личного человеческого горя ее участников и почему разговор о блокаде нередко становится поводом для конфликтов, связанных с «правильной» памятью?
Алексей: Одним людям важно ассоциировать себя с группой под названием «потомки героев». Другим такие формы ассоциации и сравнения могут казаться чуждыми, манипулятивными, отвлекающими от того, что, помимо героизма и самопожертвования, было еще и жуткое страдание, постыдные и невыносимые вещи, которые «надевать» на себя в психологическом и идеологическом смысле совсем неуютно. После Второй мировой войны все современные нации — это «нации потомков». Нам, историкам, интересно, почему детей, внуков и правнуков свидетелей по-прежнему и по-разному беспокоит «правильная» память: о блокаде, о Великой Отечественной войне, о холокосте, о Хиросиме, о Нанкинской резне и так далее. Политическая память и семейная память становятся одним целым. Это и называется «постпамятью» — тем, как потомки воображают прошлое предыдущих поколений и контролируют его образы. Однако наша постпамять ничего не говорит о том, что мы помним, она говорит только о нас. Когда мы говорим: «Ты как-то неправильно помнишь о блокаде», мы просто признаемся в том, что кто-то из наших современников — это «недостойный потомок», а вот мы — «достойные». Анастасия и я — сами потомки блокадников, и эта память нам дорога, но мы также понимаем, как легко превратить «наших мертвых» в самое бесправное большинство на планете, которым потомки могут манипулировать, как им вздумается.
Анастасия: Память о блокаде — это не частная собственность, а наше общее наследие и архив-сверхсвидетельство: это то, что позволяет смотреть на одно и то же событие и время не глазами одной «исторической истины», а глазами сотен людей — женщин, мужчин и детей, оставивших свои дневники в надежде, что их услышат. Именно к этому мы в «Прожито» и стремимся.
Мария Башмакова, специально для «Фонтанки.ру»
Из дневника геолога Марии Воскресенской:
«Северная осень. Самая тоскливая, самая северная из всех осеней. Она уже не обещает надежд на встречу с тобой, любовь моя, Алешка. Судьба твоя ясна — гибель несомненна. В первом же бою погиб ты вместе с многими своими товарищами. Светлому имени твоему, ясным глазам твоим, бесстрашно встретившим смерть, молиться я всю мою печальную жизнь… ты был прав в своей жадности к жизни. Она так рано, так кратно промелькнула и оборвалась именно тогда, когда ты решил ее сделать лучше, полнее. Для кого, для чего я берегла себя. Тебе там мало доставалось радости. Но я думала, мы думали, что это еще все впереди. А впереди была война, слов для нее нет, проклятая бездна. Да будут прокляты все завоеватели от первого до последнего. Проклятие от женщины, лишенной самого дорогого в жизни» (10 октября 1941 года).
Из дневника студентки Зинаиды Кондратьевой (на оборонных работах):
«Вчера исполнилось 27 лет. Отметила тем, что съела за 2 дня хлеб (250 гр). Сегодня голодна так, что съела бы крысу. Сегодня встала в 1.30 ч дня, в комнате полумрак, свет когда есть можно жечь 4 часа в сутки. Читать нельзя без света, да говоря правду и в голове ничего не остается. Мысль все время крутится вокруг одного — что-нибудь поесть» (14 декабря 1941 года).
«Не верю, что придется умереть с голода» (12 ноября 1941 года)
Из дневника военной медсестры Анны Бритвиной:
«Случилось огромная беда. Загорелась 5-я палатка. Это было так страшно, не передать. Сама палатка, как и все были в огромных сугробах, а как загорелась, нечем было разбирать, что внутри и снаружи творилось, в один тамбур все старались выбраться, кто задохнулся, кто полностью сгорел, а в палатке было много раненых. Это не написать, что было, у меня был нервный шок. Сгорели полностью 7 человек, остальных спасли, отправили в другой госпиталь. Мимо сгоревшей палатки нельзя было пройти, пахнет горелым мясом. Такое ужасное состояние да ещё нас поставили на караул около трупов. Как закрою глаза, так и вижу, как их всех вытаскивает, у кого глаза вытекли в обожженном лице, руки обгорелые» (25 февраля 1942 года).
Из дневника директора детского дома Нины Горбуновой:
«Очень хочется записать один тяжелый момент. Это было в начале февраля 1942 года. Один боец приехал с фронта и зашел чтобы навестить своего ребенка в Д/Дом. Ребенок его лежал в изоляторе с Дистрофией III ст. и цынгой. Ребенок был настолько исхудавшем что сложно передать. Его нам принесли на носилках. Я пошла с отцом в изолятор и показывала отцу его ребенка. Отец не узнаёт своего ребенка и говорит: „Нет, это не мой ребенок“. Ребенок же узнал отца и говорит: „Папа!“ Отец наклоняется к нему и говорит: „Неужели ты?! Такая стала?! Нет, нет, это не моя дочь!“ Ребенок заплакал и говорит: „Папа, нет, это я!“ (Девочке было 7 лет.) Я стою рядом и чувствую прям что сердце перестает биться» (28 февраля 1942 года).
Из дневника школьницы Марины Роза (Каретниковой):
«Пока нас не было к маме пришла Лена. У неё умерла бабушка. Она теперь круглая сирота. Что с ней будет?» (9 марта 1942 года)

















Достижения
Свой среди своих
Зарегистрироваться на сайте
Твой первый
Написать первый комментарий
Первая десятка
Написать 10 комментариев